Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
Записи с темой: проза (список заголовков)
23:13 

Рэй Бредбери. Ржавчина

cornaja panna Niasviza
ненастоящая еврейка. это я.
- Садитесь, молодой человек, - сказал полковник.

- Благодарю вас, - вошедший сел.

- Я слыхал о вас кое-что, - заговорил дружеским тоном полковник. - В сущности, ничего особенного. Говорят, что вы нервничаете и что вам ничего не удается. Я слышу это уже несколько месяцев и теперь решил поговорить с вами. Я думал также о том, не захочется ли вам переменить место службы. Может быть, вы хотите уехать за море и служить в каком-нибудь дальнем военном округе? Не надоело ли вам работать в канцелярии? Может быть, вам хочется на фронт?

- Кажется нет, - ответил молодой сержант.

- Так чего вы, собственно, хотите?

Сержант пожал плечами и поглядел на свои руки.

- Я хочу жить без войн. Хочу узнать, что за ночь каким-то образом пушки во всем мире превратились в ржавчину, что бактерии в оболочках бомб стали безвредными, что танки провалились сквозь шоссе и, подобно доисторическим чудовищам, лежат в ямах, заполненных асфальтом. Вот мое желание.

- Это естественное желание каждого из нас, - произнес полковник. - Но сейчас оставьте эти идеалистические разговоры и скажите нам, куда мы должны вас послать. Можете выбрать западный или северный округ. - Он постучал пальцем по карте, разложенной на столе.

Сержант продолжал говорить, шевеля руками, приподнимая их и разглядывая пальцы:

- Что делали бы вы, начальство, что делали бы мы, солдаты, что делал бы весь мир, если бы все мы завтра проснулись и пушки стали бы ненужными?

Полковнику было теперь ясно, что с сержантом нужно обращаться осторожно. Он спокойно улыбнулся.

- Это интересный вопрос. Я люблю поболтать о таких теориях. По-моему, тогда возникла бы настоящая паника. Каждый народ подумал бы, что он один во всем мире лишился оружия, и обвинил бы в этом несчастье своих врагов. Начались бы массовые самоубийства, акции мгновенно упали бы, разыгралось бы множество трагедий.

- А потом? - спросил сержант. - Потом, когда все поняли бы, что это правда, что оружия нет больше ни у кого, что больше никого не нужно бояться, что все мы равны и можем начать жизнь заново... Что было бы тогда?

- Все принялись бы опять поскорее вооружаться.

- А если бы им можно было в этом помешать?

- Тогда стали бы драться кулаками. На границах сходились бы толпы людей, вооруженных боксерскими перчатками со стальными вкладками; отнимите у них перчатки, и они пустят в ход ногти и зубы, и ноги. Запретите им и это, и они станут плевать друг в друга. А если вырезать им языки и заткнуть рты, они наполнят воздух такой ненавистью, что птицы попадают мертвыми с телеграфных проводов и все мухи и комары осыплются на землю.

- Значит вы думаете, что в этом вообще не было бы смысла? - продолжал сержант.

- Конечно, не было бы! Ведь это все равно, что черепаху вытащить из панциря. Цивилизация задохнулась бы и умерла от шока.

Молодой человек покачал головой.

- Вы просто хотите убедить себя и меня, ведь работа у вас спокойная и удобная.

- Пусть даже это на девяносто процентов цинизм и только на десять - разумная оценка положения. Бросьте вы свою ржавчину и забудьте о ней.

Сержант быстро поднял голову.

- Откуда вы знаете, что она у меня есть?

- Что у вас есть?

- Ну, эта ржавчина.

- О чем вы говорите?

- Вы знаете, что я могу это сделать. Если бы я захотел, я мог бы начать сегодня же.

Полковник засмеялся:

- Я думаю, вы шутите?

- Нет, я говорю вполне серьезно. Я давно уже хотел поговорить с вами. Я рад, что вы сами позвали меня. Я работаю над этим изобретением уже довольно давно. Мечтал о нем целые годы. Оно основано на строении определенных атомов. Если бы вы изучали их, вы бы знали, что атомы оружейной стали расположены в определенном порядке. Я искал фактор, который нарушил бы их равновесие. Может быть, вы знаете, что я изучал физику и металлургию... Мне пришло в голову, что в воздухе всегда присутствует вещество, вызывающее ржавчину: водяной пар. Нужно было найти способ вызывать у стали "нервный шок". И тогда водяные пары принялись бы за свое дело. Разумеется, я имею в виду не всякий металлический предмет. Наша цивилизация основана на стали, и большинство ее творений мне не хотелось бы разрушать. Я хотел бы вывести из строя пушки, ружья, снаряды, танки, боевые самолеты, военные корабли. Если бы понадобилось, я бы заставил свой прибор действовать на медь, бронзу, алюминий. Попросту прошел бы около любого оружия, и этого было бы довольно, чтобы оно рассыпалось в прах.

Полковник наклонился над столом и некоторое время разглядывал сержанта. Потом вынул из кармана авторучку с колпачком из ружейного патрона и начал заполнять бланк.

- Я хочу, чтобы сегодня после полудня вы сходили к доктору Мэтьюзу. Пусть он обследует вас. Я не хочу сказать, что вы серьезно больны, но мне кажется, что врачебная помощь вам необходима.

- Вы думаете, я обманываю вас, - произнес сержант. - Нет, я говорю правду. Мой прибор так мал, что поместился бы в спичечной коробке. Радиус его действия - девятьсот миль. Я мог бы вам настроить его на определенный вид стали и за несколько дней объехать всю Америку. Остальные государства не могли бы воспользоваться этим, так как я уничтожил бы любую военную технику, посланную против нас. Потом я уехал бы в Европу. За один месяц я избавил бы мир от страшилища войны. Не знаю в точности, как мне удалось это изобретение. Оно просто невероятно. Совершенно так же невероятно, как атомная бомба. Вот уже месяц я жду и размышляю. Я тоже думал о том, что случится, если сорвать панцирь с черепахи, как вы выразились. А теперь я решился. Беседа с вами помогла мне выяснить все, что нужно. Когда-то никто не представлял себе летательных машин, никто не думал, что атом может быть губительным оружием, и многие сомневаются в том, что когда-нибудь на земле воцарится мир. Но мир воцарится, уверяю вас.

- Этот бланк вы отдадите доктору Мэтьюзу, - подчеркнуто произнес полковник.

Сержант встал.

- Значит, вы не отправите меня в другой военный округ?

- Нет, пока нет. Пусть решает доктор Мэтьюз.

- Я уже решил, - сказал молодой человек. - Через несколько минут я уйду из лагеря. У меня отпускная. Спасибо за то, что вы потратили на меня столько драгоценного времени.

- Послушайте, сержант, не принимайте этого так близко к сердцу. Вам не нужно уходить. Никто вас не обидит.

- Это верно, потому что никто мне не поверит. Прощайте. - Сержант открыл дверь канцелярии и вышел.

Дверь закрылась, и полковник остался один. С минуту он стоял в нерешительности. Потом вздохнул и провел ладонью по лицу. Зазвонил телефон. Полковник рассеянно взял трубку.

- Это вы, доктор? Я хочу поговорить с вами. Да, я послал его к вам. Посмотрите, в чем тут дело, почему он так ведет себя. Как вы думаете, доктор? Вероятно, ему нужно немного отдохнуть, у него странные иллюзии. Да, да, неприятно. По-моему, сказались шестнадцать лет войны.

Голос в трубке отвечал ему. Полковник слушал и кивал головой.

- Минутку, я запишу... - Он поискал свою авторучку. - Подождите у телефона, пожалуйста. Я ищу кое-что...

Он ощупал карманы.

- Ручка только что была тут. Подождите...

Он отложил трубку, оглядел стол, посмотрел в ящик. Потом окаменел. Медленно сунул руку в карман и пошарил в нем. Двумя пальцами вытащил щепотку чего-то. На промокательную бумагу на столе высыпалось немного желтовато-красной ржавчины.

Некоторое время полковник сидел, глядя перед собой. Потом взял телефонную трубку.

- Мэтьюз, - сказал он, - положите трубку. - Он услышал щелчок и набрал другой номер. - Алло, часовой! Каждую минуту мимо вас может пройти человек, которого вы, наверное, знаете: Холлис. Остановите его. Если понадобится, застрелите его, ни о чем не спрашивая, убейте этого негодяя, поняли? Говорит полковник. Да... убейте его... вы слышите?

- Но... простите... - возразил удивленный голос на другом конце провода, - я не могу... просто не могу!

- Что вы хотите сказать, черт побори? Как так не можете?

- Потому что... - голос прервался. В трубке слышалось взволнованное дыхание часового. Полковник потряс трубкой.

- Внимание, к оружию!

- Я никого не смогу застрелить, - ответил часовой.

Полковник тяжело сел и с полминуты задыхался и жмурился. Он ничего не видел и не слышал, но он знал, что там, за этими стенами, ангары превращаются в мягкую красную ржавчину, что самолеты рассыпаются в бурую уносимую ветерком пыль, что танки медленно погружаются в расплавленный асфальт дорог, как доисторические чудовища некогда проваливались в асфальтовые ямы - именно так, как говорил этот молодой человек. Грузовики превращаются в облачка оранжевой краски, и от них остаются только резиновые шины, бесцельно катящиеся по дорогам.

- Сэр... - заговорил часовой, видевший все это. - Клянусь вам...

- Слушайте, слушайте меня! - закричал полковник. - Идите за ним, задержите его руками, задушите его, бейте кулаками, ногами, забейте насмерть, но вы должны остановить его! Я сейчас буду у вас! - и он бросил трубку.

По привычке он выдвинул нижний ящик стола, чтобы взять револьвер. Кожаная кобура была наполнена бурой ржавчиной. Он с проклятием отскочил от стола.

Пробегая по канцелярии, он схватил стул. "Деревянный, - подумалось ему, - старое доброе дерево, старый добрый бук". Дважды ударил им о стену и разломал. Потом схватил одну из ножек, крепко сжал в кулаке. Он был почти лиловым от гнева и ловил воздух раскрытым ртом. Для пробы сильно ударил ножкой стула себя по руке.

- Годится, черт побери! - крикнул он. С диким воплем он выбежал и хлопнул дверью.

@темы: Рэй Бредбери, проза

02:58 

cornaja panna Niasviza
ненастоящая еврейка. это я.
Михаил Веллер. Ничего смешного

А над чем смеяться? Плакать надо! Чувство юмора - это шестое чувство,
когда остальных пяти нету. Посмотрите по сторонам: есть чувства - плачь,
лишился чувств - смейся. Хуже не будет. Лучше тоже. Так сиди тихо!
Нет - смеются: не жизнь, а горе одно. Плачут: не жизнь, а смех один.
Кругом недоразумение - и всеобщее веселье.
Родился по недоразумению: не знал ведь, куда попаду. Умер по
недоразумению: решил вовремя придти на работу. Задавили в транспорте.
Больше не приду, не волнуйтесь. Не тратьте на меня ваше чувство юмора, его
ведь отпущено каждому ровно на жизнь. Никто еще не смеялся на собственных
похоронах. Правда, не плакал тоже. А над чем плакать? Слава богу,
отмучился.
А это длинное недоразумение между роддомом и кладбищем? Детский сад -
недоразумение: нет мест. Кладбище - недоразумение: у них там что, план по
покойникам? Места сколько угодно, так ведь скоро хоронить некого будет:
расти негде.
Я не имею в виду рост над собой: тут пожалуйста. Как высунешься, так
тебя мигом и всунут. Куда? Туда. Граждане, кто там? Я тоже.
Только подошла очередь в детский сад - пора в школу. Чего я там не
видел, я хочу в разбойники. Отвечают: сейчас все разбойники с высшим
образованием. Тогда почему имени Стеньки Разина не Академия наук, а
пивзавод?
Если школа растит разбойников - надо ее закрыть. Если школа борется с
разбойниками - то что делает милиция? Плачет. Вместе со школой. А смеются
разбойники. Над ними? Нет - над нами.
Я не могу смеяться, когда другие плачут. Отвечают: так будешь
плакать, когда другие смеются. А третьего пути нет? Есть: с музыкой и
цветами.
Я в него не верю: кругом неразбериха, похоронят вместо меня
кого-нибудь более пробивного. Со связями. Без очереди.
Слушайте, вот бы их всех? А? Со связями, музыкой и цветами... Вы
случайно не музыкант?
А то: похоронят, а меня? Выпишут. Исключат. Снимут. Вычеркнут. И
хоронить нечего будет: сожрут так, что только предметы легкой и обувной
промышленности сплюнут.
Однажды так уже похоронили вместо меня начальника. Сначала он смеялся
надо мной, потом я плакал над собой. Хорошо смеется тот, кто может тебя
уволить.
На работе никто ничего не делает, все над всем смеются. Один работает
и плачет. Этот один, естественно, я. Вы тоже? Меня уволили по сокращению
штатов: не сработался с коллективом. Вас еще нет? Теперь я смеюсь дома, а
они плачут на работе.
Смотрю кино: стреляют, рубят, топят, ломают, взрывают и крушат, -
пособие для диверсантов или травматологов? Написано: цветная зарубежная
кинокомедия. Хорошо они там смеются. А мне здесь хочется плакать. Потому
что люди гибнут, чего ж смешного?!
Говорят, смех продляет жизнь. Кому? Почему те, над кем смеются, живут
дольше тех, кто над ними смеется?
Потому что смех - это оружие. Для самоубийства. Которое не тех
укорачивает и не там удлиняет.
Поэтому не смейтесь над дураками. Над ними смеются - все. Так что же
- все ...? Тогда давайте смеяться зеркалу. Результат тот же - никакого,
зато и опасности тоже никакой.
Осторожней со смехом - это горькое лекарство: его глотают и кривятся.
Смех может убить любую болезнь - если повезет. Если совсем повезет - вы
сами при этом можете остаться живы. И даже выздороветь. От чего? От всего,
на что глаза бы не глядели. Пусть глядят. А вы смейтесь.
В крайнем случае можете смеяться надо мной. Я не обижусь. Ваш смех
продляет мою жизнь. Так что спасибо.

@темы: проза, Веллер, рассказики

02:23 

притча о троллинге

cornaja panna Niasviza
ненастоящая еврейка. это я.
Гаутама Будда проходил мимо одной деревни, в ней жили противники буддистов.

Жители выскочили из домов, окружили его и начали оскорблять. Ученики Будды начали сердиться и уже готовы были дать отпор, но присутствие Учителя действовало успокаивающе. А то, что он сказал, привело в замешательство и жителей деревни, и учеников.

Он повернулся к ученикам и сказал:

— Вы разочаровали меня. Эти люди делают свое дело. Они разгневаны. Им кажется, что я враг их религии, их моральных ценностей. Эти люди оскорбляют меня, это естественно. Но почему вы сердитесь? Почему у вас такая реакция? Вы позволили этим людям манипулировать вами. Вы зависите от них. Разве вы не свободны?

Люди из деревни не ожидали такой реакции. Они были озадачены. В наступившей тишине Будда обратился к ним:

— Вы всё сказали? Если вы не всё сказали, у вас еще будет возможность высказать мне всё, что вы думаете, когда мы будем возвращаться.

Люди из деревни сказали:

— Но мы оскорбляли тебя, почему ты не сердишься на нас?

Будда ответил:

— Вы свободные люди, и то, что вы сделали — ваше право. Я на это не реагирую. Я тоже свободный человек. Ничто не может заставить меня реагировать, и никто не может влиять на меня и манипулировать мною. Мои поступки вытекают из моего внутреннего состояния.

И я хотел бы задать вам вопрос, который касается вас. В предыдущей деревне люди встречали меня, приветствовали, они принесли с собой цветы, фрукты, сладости. Я сказал им: «Спасибо, мы уже позавтракали. Заберите эти фрукты и сладости с моим благословением себе. Мы не можем нести их с собой, мы не носим с собой пищу». А теперь я спрашиваю вас:

— Что они должны сделать с тем, что я не принял и вернул им назад?

Один человек из толпы сказал:

— Должно быть, они раздали фрукты и сладости своим детям, своим семьям.
— Что же будете делать вы со своими оскорблениями и проклятиями? Я не принимаю их и возвращаю вам. Если я могу отвергнуть те фрукты и сладости, они должны забрать их обратно. Что можете вы сделать? Я отвергаю ваши оскорбления, так что и вы уносите свой груз по домам и делайте с ним все, что хотите.

@темы: проза, притча

02:15 

Мастер-тарабука

cornaja panna Niasviza
ненастоящая еврейка. это я.
К открытию выставки все уже было готово...Он сидел в галерее, пил с Шерманом холодное пиво, принесенное из соседней забегаловки, и оглядывал картины на стенах.
Это была первая его серьезная выставка в стране. Прошел год после приезда — целый год, в течении которого он болтался по городам в поисках работы, по галереям в попытках заинтересовать хозяев своими картинами, по кибуцам и сельхозкооперативам, стараясь получить заказы на раскрашивание водонапорных башен.
Наконец, Шерман дал согласие выставить его работы к празднику Суккот на целых две недели. Время было хорошее, осеннее, туристическое — Митя строил планы и ждал от этой выставки некоего поворота судьбы.
— Осталось последнее, — сказал Шерман, прихлебывая пиво и отирая толстой пятерней пену с усов. — Cейчас приедет специалист по освещению...
— Я люблю, чтобы всем занимались профессионалы, — сказал он, помолчав. Казалось странным, что у этой пивной бочки, обсиженной бородавками, одна из самых эстетских и дорогих галерей в стране.
— Я не как некоторые: повесил картины и будь что будет, — добавил он... — последнее слово в экспозиции у меня говорит специалист по освещению.
Тут раздался грохот и в витрину галереи чуть не влетел мотоцикл. Юноша, примчавший на нем, — необычайно хрупкий рядом со своим блестящим черным быком, — снял шлем, тряхнул гривой волос и оказался девушкой. Это и был специалист по освещению.
Она вошла, улыбаясь широкой клоунской улыбкой, шлем свисал на ремне со сгиба тонкого локтя, как корзинка с ягодами.
Мгновенно стала командовать, спорить по экспозиции, перевесила три картины местами и при этом смеялась, смеялась.. — странная особа: ничего смешного Митя во всем этом не находил. Но была она очень хороша, впоследствии выяснилось — откуда в ней странное сочетание отрешенной восточности и западной деловитости.
Восточный "крой" внешности — длинные брови на узком смуглом лице, и особенное стремительное изящество походки она заимствовала от отца, иракского еврея, прибывшего в страну в конце пятидесятых годов. Прозрачные, чуть выпуклые серые глаза с россыпью золотых крапинок на радужке, были материнскими. Ее мать вывезли перед войной из Германии в Палестину дальновидные и богатые родители. Эта взрывчатая смесь породила пятерых шумных, резких в движениях, обуянных страстью к мгновенному переключению жизненных скоростей, горластых детей обоего пола. Семья содержала два больших магазина электротоваров — в Тель-Авиве и Яффо, и фирму по установке освещений разных объектов.
Впрочем, все это выяснилось позже.
Несколько споткнувшихся друг о друга взглядов, две-три фразы — исключительно по делу! (она действительно была классным специалистом: где-то убрала прямой свет, где-то направила его прямо на картину, где-то приглушила, где-то вдруг осветила пустой угол с одинокой плетенной корзиной, — и экспозиция выставки мгновенно приобрела респектабельный, неуловимо западный, дорогой вид...); ее клоунские складочки вокруг всегда смеющегося рта, точные и плавные взлеты-движения рук, унизанных дешевыми серебрянными браслетами, какими — целыми гроздьями — торгуют арабы на "шук пишпишим" — блошинном рынке в Яффо, и главное, его, Мити, неожиданное и несвойственное ему с женщинами, смущение ...— словом, минут через двадцать поняли оба, что влипли.
Так началась эта легкая забавная связь...

В то время он за гроши снимал мастерскую в старом арабском доме в районе Яффского порта, неподалеку от "шука пишпишим", — крикливого, пестрого, знойного, пропахшего корицей и кориандром, маслами и марихуаной, пропитанного запахами затхлых старых вещей, свезенных сюда эмигрантами разных стран и эпох, мерцающего из тьмы глубоких лавок зеленоватой медью, блошинного рынка, расползшегося разлапистым крабом по дюжине окрестных переулков.

Железные, крашеные ярко-синей масляной краской, ставни высоких мавританских окон после полудня защищали комнату от прямых лучей палящего солнца.
Она приходила часам к трем, легкой узкой ладонью выбивала по рассохшейся двери дробь, он открывал, они обнимались в дверях и проковыляв так несколько шагов, валились наощупь на широкий деревянный топчан, застланный пестрым восточным покрывалом, купленным по дешевке все на том же блошинном рынке...

...Она серьезно занята была в семейном бизнесе, но кроме того, мастерила замысловатые украшения из бусин старого тусклого коралла, меди и серебра, лепила из глины и обжигала потешные фигурки танцующих евреев, которые быстро распродавались в дорогих туристических галереях в Яффо, писала стихи и — потрясающе играла на тамбурине.
Это выяснилось в первый же день, когда, поблескивая в полутьме то влажной от пота спиной, то узким плечом, вдруг открывающим белое полукружье груди, она прохаживалась, осваиваясь в его мастерской. И увидела на полке, среди стеклянных банок, кистей, бутылочек с лаком, — тамбурин, купленный Митей по случаю здесь же, на блошинном рынке.
— О, тарабука!
Немедля уселась на стул в той позе, в какой садилась на мотоцикл, тонкими коленями обхватила бочонок с натянутой на него пергаментно сухой кожей, и легким хлопком сложенных пальцев извлекла одинокий звук, — пустынный и глухой. Этот, тянущий душу, оклик древнего пастуха несколько мгновений таял между ними...Вдруг дробь переката — с запястья на ладонь — рассыпалась по мастерской, как рассыпается по склону горы стадо овец; монотонно и упруго бормотали обе руки на натянутой коже, вперебивку, легкими звонкими шлепками ладоней одна за другой; затем, на подкладке нежного гула, который она создавала трепетанием пальцев левой руки, правая стала плести сложнейшие рванные ритмы, рука металась, билась, как бабочка в сачке, сновала рыбкой, зависала, вытягивая из шкуры невидимые нити замирающего звука, и в тот самый миг, когда он угасал, гулкий и ровный набат колокола вновь распахивал кулису пустыни, за которой обрушивался грохот волн о дамбу, а следом пробегало стадо степных скакунов, и запоздало, робко — скакали копытца заблудившегося жеребенка....

Приподнявшись на локте, он зачарованно смотрел на голого божка с тамбурином в коленях.
В полутьме она была похожа на мальчика-подростка. Несколько тонких солнечных лезвий от ставен пересекали ее плечи и грудь.
Выпуклые серо-золотые глаза стрекозы смотрели сквозь него, руки продолжали изнурительную пляску.
Нежный рокот, любовный морок-бормот плыл по сумеречной прохладе мастерской...
— Где ты научилась?! — спросил он, когда она опустила обе ладони на тамбурин, словно успокаивая разгоряченного коня...
— Митья, ты имеешь мастер-тарабуку! — сказала она, подняв палец и важно улыбаясь.
(Позже обмолвилась, что игре на этом инструменте обучил ее дядя, младший брат отца, тот, что в юности, в Багдаде, несколько лет сопровождал игрой на тамбурине выступления самой непревзойденной Надьи — знаменитой танцовщицы, на чей танец живота съезжались любоваться богатеи "со всего Бовеля").

...Крики чаек в порту долетали до окон мастерской. И часто им вторила дробь и синкопические гулкие удары.
Бывало, она пальцами и ладонями выколачивала на Митиной спине сложные ритмы, изображая губами и горлом звуки тамбурина. Это было щекотно и смешно.
Никогда и ни с кем до того он так заразительно и много не хохотал в постели.
— Смешно?— спрашивала она после каждого взрыва хохота. — Правда, смешно?
И он отвечал :
— Обхохочешься...

Они виделись чуть ли не каждый день, но ночевать она не оставалась. Строгий устав ее большого семейства, скорее, все-таки, восточного, соблюдался всеми детьми. Особенно приглядывал за порядком старший брат.
— Я рассказала про тебя Аврааму, — сказала она как-то. — Он был бы рад познакомиться с тобой...
Вот, хочет все испортить, подумал Митя с досадой, видали мы этих старших братьев-сватов, а вслух проговорил.
— ...как-нибудь, при случае...
— Митья? А что бы ты делал, если б я исчезла?
Он обнял ее, улыбнулся...
— Стал бы тебя звать.
— Как? — удивилась она.
— А вот так: — и он несколько раз ударил ладонью по тамбурину...

Помнится, тогда она пропала на неделю, и он не искал ее. Знал, что придет сама. И она пришла, как ни в чем не бывало, со своей клоунской гримаской в уголках растянутого рта. Сказала, что уезжала в Мадрид с Моти Глюком, помогать ему монтировать выставку в Музее современного искусства.
Митя почувствовал злое тянущее чувство в груди, — неужели ревную?— подумал, мысленно усмехнувшись. Но она в тот вечер особенно безумствовала, колотила по тамбурину, хохотала, хохотала...Смотрела на него серо-золотыми стрекозьими глазами:
— Митья, для тебя исполняет Мастер-тарабука! — и щекотно выстукивала на его спине сложнейшие ритмы:
— Смешно? Правда, смешно?
— Обхохочешься...

Месяца через три чудом, — а вернее, немыслимыми усилиями и челночной дипломатией двух его покровителей, — он заполучил годовой грант от Союза художников на поездку во Флоренцию.
Это было захлестнувшим его счастьем:Италия, музеи, картины великих мастеров и возможность писать, не задумываясь о куске хлеба...Последние недели перед отъездом он был так возбужден, так озабочен приготовлениями в дорогу, так боялся всего, что могло бы помешать сбывающейся мечте...С Мастер-тарабукой они почти не виделись... Встретились только перед самым отъездом, мельком...Он был рассеян, весел, небрежен...Хоть убей, даже не помнил — как расставались.
И уехал.

Италия смыла с него всю прошлую жизнь, все любови и дружбы, поглотила, провернула его, словно в мясорубке. Год пролетел — не ухватишься, но ему удалось зацепиться в одной дизайнерской фирме и остаться в одном из городков под Флоренцией еще на год...За это время у него были три связи — две пустяшные, одна задевшая настолько, что несколько раз всерьез задумывался — не жениться ли? Однако, Бог миловал, и два года спустя после отъезда он вернулся в Яффо...

Не сразу вспомнил о Мастер-тарабуке, и не сразу стал ее искать. Просто поначалу чего-то недоставало в морском воздухе этой местности — крикам чаек в порту не вторили гулкие удары тамбурина. Однажды, сидя в компании художников в портовом ресторанчике (здешние арабы подавали к жареной форели какой-то особенный кисловато терпкий соус), он обознался, приняв за нее какую-то девушку, входящую в двери, и по внезапному болезненному толчку в груди понял, что немедленно хочет увидеть ее, услышать ее смех, заглянуть в серо-золотые глаза стрекозы...
Он стал спрашивать о ней, разыскивать повсюду. Наконец, кто-то сказал, что она уехала в Швейцарию, живет в Цюрихе, замужем...
Конечно, он не стал горевать — какая чепуха, в самом деле!...Да и странно было бы ожидать, что она здесь тоскует по нему в одиночестве...Она забавно смеялась, это правда... "Митья, ты имеешь мастер-тарабуку!"...Дай Бог ей счастья...
Прошел еще год, он забыл о ней. Вернее, вспоминал только по праздникам, когда мальчишки выносили на улицы тамбурины и неумело били в них, стараясь "переколотить" один другого. Вот тогда некоторое сжатие...да нет, легчайший сквознячок нежно так пролетал по сердцу...нет, не мог он этого объяснить!...

Однажды сидел в мастерской у друга-скульптора.
Вдруг открылась дверь и вошла она — просто и буднично: в том же мотоциклетном шлеме, та же клоунская длинная улыбка, те же серо-золотые глаза. Он ахнул, оцепенел, вскочил ей навстречу, они крепко обнялись, поглядели друг на друга, расхохотались...Она совсем не изменилась. Да что ж ты — так и ездишь по всему миру на своем мотороллере? — смеясь, спросил он. — Нет, конечно, одолжила у брата на месяц, пока тут кручусь...
Вместе вышли на улицу. Ему нужно было ехать куда-то по делам, — неважно, он уже забыл обо всем. Сейчас важно было только то, что она вернулась.
И уже невозможно внятно объяснить самому себе — почему, почему он уехал без нее, почему жил без нее эти годы, и как же теперь загладить свою вину, как не отпустить ее, вот так прижать к себе, и уже не отпускать от себя ни на минуту!)
Она села к нему в машину "на минутку" и, заехав на задворки какого-то здания, он остановился, повернулся к ней, они подались друг к другу, затянув долгий нежный поцелуй стосковавшимися губами.
Наконец, она оторвалась и, уперев ладони в его грудь, долго пристально всматривалась в его лицо своими веселыми стрекозьими глазами.
Потом проговорила:
— Митья, у меня эйдс.

Он взмок мгновенно и обильно, словно его окатили фонтанные струи. Волна жара поднялась из желудка, руки и лицо покрылись гусиной кожей.

Первым желанием было — бежать, не оглядываясь, бросив ее вместе с машиной тут же, на задворках старого Яффо.
Страшным усилием воли он пригвоздил себя к сидению и даже не откинулся назад, не отодвинулся, не отвернулся.
Она стала рассказывать, горько улыбаясь, как отвернулись, отгородились от нее родные, как презирает ее старший брат, Авраам...Говорила просто, буднично, снимая легкой ладонью слезы, катящиеся по щекам...
— Вот куплю колокольчик на блошинном рынке, повешу на шею, буду ходить...
— Зачем — колокольчик? — машинально спросил он, почти не слыша, судорожно вспоминая, что с утра был у зубного врача и там, должно быть, ранка еще не затянулась...
— Колокольчик на шею и балахон с капюшоном на лицо...— повторила она. — Так прежде бродили по свету прокаженные...
— Ты не бойся, — сказала она, глядя на него прямо, — поцелуй не заразен. Ты же знаешь, заражаются через кровь или...
— Или,— слабо улыбнувшись повторил он. И опять вспомнил, что с утра был у зубного врача ...
— Я уверена, что ты чист...Все это случилось уже после тебя... Ты уехал, Митья, и не звонил...Я звала тебя. Я каждый день играла на тарабуке — мне казалось, что я выманю тебя оттуда...Никогда я не играла так прекрасно...
— Это... твой муж? — проговорил он наконец.
— Нет, — сказала она легко...— я живу с один парнем, беднягой, которого заразила, не зная еще, что больна...
Он заставил себя еще посидеть с ней рядом, не в силах прикоснуться к ней и умирая от ужаса...Заставил себя вновь и вновь выслушивать ее жалобы на семью...
— Только ты один, — говорила она, плача и улыбаясь своим клоунским ртом, — Только ты один не изменился в лице, когда узнал...
Наконец он дождался, когда она выйдет из машины, невероятным напряжением лицевых мышц удерживая на лице улыбку, помахал ей рукой, и когда она исчезла за углом, открыл дверцу машины и собрав всю слюну во рту, сплюнул на грязный мазутный асфальт. Ему показалось, что в слюне кровь. Он вышел, присел на корточки и долго с колотящимся сердцем всматривался в крошечную пенную лужицу...

Так начался изнурительный кошмар этих двух недель, в продолжение которых он пытался заставить себя решиться на проверку и одновременно уговорить, что здоров и ни в какой проверке не нуждается.
Чтобы избежать контактов с женщинами, объявил двум постоянным подружкам, что уезжает на ближайшие дни в Германию, а сам часами сидел в запертой, с закрытыми железными ставнями, мастерской. Бродил при свете лампы от картины к картине, а когда останавливался перед большим острым обломком старинного зеркала, подобранного у антикварной лавки, долго и тупо разглядывал свое, исполосованное солнечными лезвиями сквозь ставни, лицо. Часто взгляд его падал на тамбурин, запыленный с тех пор, как она играла на нем, тогда подходил и вяло шлепал ладонью по туго натянутой коже.
Он перестал спать и почти ничего не ел... Стал подсчитывать — сколько проживет еще, если заразился. И как быть — тянуть ли резину мгновенно осевшей жизни или уйти сразу, не успев стать парией и проклятьем для друзей и женщин. И как и у кого — не вызывая подозрений — узнать, насколько быстро проявятся признаки болезни?
Он резко похудел, и в один из этих тягостных тупых вечеров у него вдруг начался приступ астмы — первый приступ болезни, которая потом будет мучать его всю жизнь.
Начался этот приступ неожиданно — от взгляда все на тот же, покрытый пылью, тамбурин. Ему показалось, что пыль мешает ему дышать, забивается в горло и ноздри, оседает на легких, пробкой стоит в бронхах. Прокашлялся, пытаясь избавиться от незнакомого ощущения; но пыль преследовала его — она уже носилась по мастерской, шевелилась на полках, облачками поднималась при каждом шаге, при каждом движении.
Он закашлялся, снова и снова пытаясь прочистить горло, все чаще и чаще дыша, сипя, отплевывая слюну, пытаясь вдохнуть, протолкнуть воздух внутрь сквозь игольное ушко в горле...
Наконец, схватил проклятый тамбурин и, кулаком толкнув ставни, со всей силы выкинул его наружу. Тот ударился о камни забора напротив и покатился вниз по крутизне узкой улочки, запрыгал по ступеням, нагнал какого-то, испуганно отпрянувшего, туриста, покатился дальше...
Морской воздух криками чаек влился в мастерскую, влажно зашевелился в занавеске на двери, раскачал плетенный колпак на лампе под высоким потолком...

Наутро Митя уже сидел в коридоре отдельного флигеля во дворе клиники, дожидаясь своей очереди — на анализ крови.
И спустя несколько адовых дней, перемежающихся приступами удушья, которые он считал первыми признаками заражения и все-таки надеялся на что-то немыслимое, неизреченное, лишь ночами выдыхаемое им словом "..о-о-осподи!!" — (самыми страшными были ночи и мысли о необходимости и неотвратимости самоубийства), — он опять сидел в чертовом флигеле и ждал своей очереди. Его колотил озноб.
Всех, сидящих в очереди, вызывали попеременно в два кабинета. И судя по тому, что из одной двери люди выходили с обморочно счастливыми лицами, а из другой — как слепые и оглушенные рыбы, чуть ли не руками нащупывая дорогу к выходу, он понял, что в этих разных комнатах дают разные ответы.
Последние несколько минут, когда он ждал — в какую комнату его позовут, он никогда не забудет. Они станут мучить его в снах — эти две двери, открывающиеся попеременно. И его будут звать то в одну, то в другую, из них будут тянуться к нему страшные руки и тащить в разные стороны, и рвать на части...
... Наконец, из "хорошей" комнаты выглянула сестра и назвала его фамилию.
Он остался сидеть. Чайки кричали в ушах, монотонно гудел тамбурин.
Она снова назвала его фамилию и спросила — что, нет такого?
Тогда он поднял руку, вяло улыбаясь...

За все это время она не позвонила ни разу. Сначала он боялся, что не сможет скрыть ужаса и ненависти, если она предложит встретиться.
Потом оценил ее деликатность.
Потом подумал, что она уже уехала и — ощутил странную смесь облегчения и досады: как же так, не попрощаться, даже по телефону?! Не могут же они после всего вот так расстаться, не сказав друг другу последнего слова?

Наконец, раздался звонок.
— Митья, — услышал он ее забавный, с этими восточными низкими обертонами, такой милый, такой смешной, безопасный голос...— Я уезжаю...
— Когда?! — вскрикнул он. Сердце его вдруг забилось, как бывает при неожиданной и тяжкой вести. Вдруг, в одно мгновение он понял — чем она была в его жизни.
— Я звоню из аэропорта...Уже сдала чемодан, сейчас допью кофе и поднимусь в зал ожидания...
— Как же ты могла...
— Дорогой мой, молчи!...не надо этих слов. Ничего уже не надо. Я — сколько проживу — буду благодарна тебе за твое лицо тогда...Я ведь следила, внимательно следила... Все-таки, я не зря всю жизнь люблю тебя, Митья...

Он заметался по мастерской... Остановился перед полкой, на которой столько лет пылился ее тамбурин. Он видел ее серо-золотые плачущие глаза, ее клоунскую гримаску в углах рта...
— Гад! — сказал он своему отражению. — У, гадина!

Сбежал вниз, сел в машину и выжимая предельную скорость, — как когда-то она на своем мотоцикле, — помчался в аэропорт...
...Она уже прошла за барьер.
— Мастер-тарабука!!
Она оглянулась, всплеснула руками, засмеялась, засмеялась... Что-то сказала, затеребила какую-то блестящую штуку на шее.
— Я ни черта не слышу!! — крикнул он, боясь расплакаться. Они стояли у барьера, кричали через головы пассажиров, проходящих контроль.
— ...колокольчик..! Правда смешно?!
— если...все-таки..позвони мне!
— ..когда-нибудь...если буду...
Голоса их долетали сквозь гул толпы как замирающие звуки тамбурина.
Удар, хлопок, торопливая россыпь, остывающий звук.
Удаляющийся звон колокольчика...
Смешно...
Правда, смешно?
Обхохочешься...

@темы: Дина Рубина, проза

20:42 

Ванька с размаху в стену втыкает нож: "как потемнеет лезвие -- кличь подмогу". Тащит к двери рюкзак, на больную ногу тяжко ступая. Молча глядит в окно. Там, за окном, сгущаются облака, тает кармин заката, поют сирены. Марья сидит, к груди подтянув колени, часто моргает, пялится на плакат со знаменитой четверкой из Ливерпуля, думает про себя "кто ж тебе поможет: глуп, неудачлив, хром, и такая рожа, будто в младенчестве в уксус тебя макнули".

Ванька шнурует ботинки, берет тесак, думает про себя "Не реви, ну что ты, ну некрасив, ну глуп. Тоже мне, забота. Ты у меня -- за ум, ты -- моя краса". Сам затворяет дверь, входит в темный лифт, едет, от вони рукой прикрывая нос. Марья себе позволяет немного слёз: ровно три капли и сдавленный жалкий всхлип.

Где-то за МКАДом -- бархатные поля. Ветер свистит, злые вести несёт с востока. Роща за окнами шепчет: суха осока, нежен шиповник, глух камень, сыра земля. Марья сидит на месте. Два дня. Две ночи. Что-то поёт под нос себе, как умеет. Вечером третьего дня нож в стене чернеет и начинает плакать и кровоточить. Марья хватает гладкую рукоять, тащит его из стенки, выходит в город. Думает про себя: "я иду, я скоро, ты постарайся как-нибудь устоять..."

@темы: проза

моим будущим детям посвящается

главная